Санитары свели меня с площадки десятичных весов. Их могучие холодные руки
не давали мне опуститься на пол.
- Сколько? - крикнул врач, со стуком макая перо в чернильницу-непроливайку.
- Сорок восемь.
Меня уложили на носилки. Мой рост - сто восемьдесят сантиметров, мой нормальный
вес - восемьдесят килограммов. Вес костей - сорок два процента общего веса
- тридцать два килограмма. В этот ледяной вечер у меня осталось шестнадцать
килограммов, ровно пуд всего: кожи, мяса, внутренностей и мозга. Я не мог
бы высчитать все это тогда, но я смутно понимал, что все это делает врач,
глядящий на меня исподлобья.
Врач отпер замок стола, выдвинул ящик, бережно достал термометр, потом наклонился
надо мной и осторожно заложил градусник в мою левую подмышечную ямку. Тотчас
же один из санитаров прижал мою левую руку к груди, а второй санитар обхватил
обеими руками запястье моей правой руки. Эти заученные, отработанные движения
стали мне ясны позднее - во всей больнице на сотню коек был один термометр.
Стекляшка изменила свою ценность, свой масштаб - ее берегли, как драгоценность.
Только тяжелым и вновь поступающим больным разрешалось измерять температуру
этим инструментом.
Температура выздоравливающих записывалась по пульсу, и только в случаях сомнения
отпирался ящик стола.
Часы-ходики отщелкали десять минут, врач осторожно вынул термометр, руки санитаров
разжались.
- Тридцать четыре и три, - сказал врач. - Ты можешь отвечать?
Я показал глазами - "могу". Я берег силы. Слова выговаривались медленно
и трудно - это было вроде перевода с иностранного языка. Я все забыл. Я отвык
вспоминать. Запись истории болезни кончилась, и санитары легко подняли носилки,
на которых я лежал навзничь.
- В шестую, - сказал врач. - Поближе к печке.
Меня положили на топчан у печки. Матрасы были набиты ветками стланика, хвоя
осыпалась, высохла, голые ветки угрожающе горбились под грязной полосатой
тканью. Сенная труха сыпалась из туго набитой грязной подушки. Реденькое,
выношенное суконное одеяло с нашитыми серыми буквами "ноги" укрыло
меня от всего мира. Похожие на бечевку мускулы рук и ног ныли, отмороженные
пальцы зудели. Но усталость была сильнее боли. Я свернулся в клубок, охватил
руками ноги, грязными голенями, покрытыми крупнозернистой, как бы крокодиловой
кожей, уперся в подбородок и заснул.
Я проснулся через много часов. Мои завтраки, обеды, ужины стояли возле койки
на полу. Я протянул руку, ухватил ближайшую жестяную мисочку и стал есть все
подряд, время от времени откусывая крошечные кусочки от пайки хлеба, лежавшей
тут же. Больные с соседних топчанов смотрели, как я глотаю пищу. Они меня
не спрашивали, кто я и откуда: моя крокодиловая кожа говорила сама за себя.
Они бы и не смотрели на меня, но - я это знал по себе - от зрелища человека
вкушающего нельзя отвести глаз.
Я проглотил поставленную пищу. Тепло, восхитительная тяжесть в желудке и снова
сон - недолгий, ибо за мной пришел санитар. Я накинул на плечи единственный
"расхожий" халат палаты, грязный, прожженный окурками, отяжелевший
от впитавшегося пота многих сотен людей, сунул ступни в огромные шлепанцы
и, медленно передвигая ноги, чтобы не свалилась обувь, побрел за санитаром
в процедурную.
Тот же молодой врач стоял у окна и смотрел на улицу сквозь закуржавевшее,
мохнатое от наросшего льда стекло. С угла подоконника свешивалась тряпочка,
с нее капала вода, капля за каплей в подставленную жестяную обеденную миску.
Железная печка гудела. Я остановился, держась обеими руками за санитара.
- Продолжим, - сказал врач.
- Холодно, - ответил я негромко. Съеденная только что пища уже перестала греть
меня.
- Садитесь к печке. Где вы работали на воле?
Я раздвинул губы, подвигал челюстями - должна была получиться улыбка. Врач
это понял и улыбнулся ответно.
- Зовут меня Андрей Михайлович, - сказал он. - Лечиться вам нечего.
У меня засосало под ложечкой.
- Да, - повторил врач громким голосом. - Вам нечего лечиться. Вас надо кормить
и мыть. Вам надо лежать, лежать и есть. Правда, матрасы наши - не перина.
Ну, вы еще ничего - ворочайтесь побольше, и пролежней не будет. Полежите месяца
два. А там и весна.
Врач усмехнулся. Я чувствовал радость, конечно: еще бы! Целых два месяца!
Но я не в силах был выразить радость. Я держался руками за табуретку и молчал.
Врач что-то записал в истории болезни.
- Идите.
Я вернулся в палату, спал и ел. Через неделю я уже ходил нетвердыми ногами
по палате, по коридору, по другим палатам. Я искал людей жующих, глотающих,
я смотрел им в рот, ибо чем больше я отдыхал, тем больше и острее мне хотелось
есть.
В больнице, как и в лагере, не выдавали ложек вовсе. Мы научились обходиться
без вилки и ножа еще в следственной тюрьме. Давно мы были обучены приему пищи
"через борт", без ложки - ни суп, ни каша никогда не были такими
густыми, чтобы понадобилась ложка. Палец, корка хлеба и язык очищали дно котелка
или миски любой глубины.
Я ходил и искал людей жующих. Это была настоятельная, повелительная потребность,
и чувство это было знакомо Андрею Михайловичу.
Ночью меня разбудил санитар. Палата была шумна обычным ночным больничным шумом:
хрип, храп, стоны, бредовый разговор, кашель - все мешалось в своеобразную
звуковую симфонию, если из таких звуков может быть составлена симфония. Но
заведи меня с закрытыми глазами в такое место - я узнаю лагерную больницу.
На подоконнике лампа - жестяное блюдечко с каким-то маслом - только не рыбий
жир! - и дымным фитильком, скрученным из ваты. Было, вероятно, еще не очень
поздно, наша ночь начиналась с отбоя, с девяти часов вечера, и засыпали мы
как-то сразу, чуть согреются ноги.
- Андрей Михайлович звали, - сказал санитар. - Вон Козлик тебя проводит.
Больной, называемый Козликом, стоял передо мной.
Я подошел к жестяному рукомойнику, умылся и, вернувшись в палату, вытер лицо
и руки о наволочку. Огромное полотенце из старого полосатого матраса было
одно на палату в тридцать человек и выдавалось только по утрам. Андрей Михайлович
жил при больнице в одной из крайних маленьких палат - в такие палаты клали
послеоперационных больных. Я постучал в дверь и вошел.
На столе лежали книги, сдвинутые в сторону, книги, которых так много лет я
не держал в руках. Книги были чужими, недружелюбными, ненужными. Рядом с книгами
стоял чайник, две жестяные кружки и полная миска какой-то каши...
- Не хотите ли сыграть в домино? - сказал Андрей Михайлович, дружелюбно разглядывая
меня. - Если у вас есть время.
Я ненавижу домино. Эта игра самая глупая, самая бессмысленная, самая нудная.
Даже лото интереснее, не говоря уж о картах - о любой карточной игре. Всего
бы лучше в шахматы, в шашки хоть бы, я покосился на шкаф - не видно ли там
шахматной доски, но доски не было. Но не могу же я обидеть Андрея Михайловича
отказом. Я должен его развлечь, должен отплатить добром за добро. Я никогда
в жизни не играл в домино, но убежден, что великой мудрости для овладения
этим искусством не надо.
И потом - на столе стояли две кружки чая, миска с кашей. И было тепло.
- Выпьем чаю, - сказал Андрей Михайлович. - Вот сахар. Не стесняйтесь. Ешьте
эту кашу и рассказывайте - о чем хотите. Впрочем, эти два дела нельзя делать
одновременно.
Я съел кашу, хлеб, выпил три кружки чаю с сахаром. Сахару я не видел несколько
лет. Я согрелся, и Андрей Михайлович смешал костяшки домино.
Я знал, что начинает игру обладатель двойной шестерки - ее поставил Андрей
Михайлович. Потом по очереди играющие приставляют подходящие по очкам кости.
Другой науки тут не было, и я смело вошел в игру, беспрерывно потея и икая
от сытости.
Мы играли на кровати Андрея Михайловича, и я с удовольствием смотрел на ослепительно
белую наволочку на перьевой подушке. Это было физическое наслаждение - смотреть
на чистую подушку, видеть, как другой человек мнет ее рукой.
- Наша игра, - сказал я, - лишена самого главного своего очарования - игроки
в домино должны стучать с размаху о стол, выставляя костяшки. - Я отнюдь не
шутил. Именно эта сторона дела представлялась мне наиболее важной в домино.
- Перейдем на стол, - любезно сказал Андрей Михайлович.
- Ну, что вы, я просто вспоминаю всю многогранность этой игры.
Партия игралась медленно - мы рассказывали друг другу наши жизни. Андрей Михайлович,
врач, не работал в приисковых забоях на общих работах и видел прииск лишь
отраженно - в тех людских отходах, остатках, отбросах, которые выкидывал прииск
в больницу и в морг. Я тоже был людским приисковым шлаком.
- Ну, вот вы и выиграли, - сказал Андрей Михайлович. - Поздравляю вас, а в
качестве приза - вот. - Он достал из тумбочки пластмассовый портсигар. - Давно
не курили?
Я оторвал кусочек газеты и свернул махорочную папиросу. Лучше газетной бумаги
для махорки ничего не придумать. Следы типографской краски не только не портят
махорочного букета, но оттеняют его наилучшим образом. Я зажег полоску бумаги
от рдеющих углей в печке и закурил, жадно втягивая тошнотворный сладковатый
дым.
С табаком мы бедствовали, и надо было давно бросить курить - условия были
самые подходящие, но я не бросал курить никогда. Было страшно подумать, что
я могу по собственной воле лишиться этого единственного великого арестантского
удовольствия.
- Спокойной ночи, - сказал Андрей Михайлович, улыбаясь. - Я уже спать собрался.
Но так хотелось сыграть партию. Спасибо вам.
Я вышел из его комнаты в темный коридор - кто-то стоял у стены на моей дороге.
Я узнал силуэт Козлика.
- Что ты? Чего ты тут?
- Я покурить. Покурить бы. Не дал?
Мне стало стыдно своей жадности, стыдно, что я не подумал ни о Козлике и ни
о ком другом в палате, чтобы принести им окурок, корку хлеба, горсть каши.
А Козлик ждал несколько часов в темном коридоре.
Прошло еще несколько лет, кончилась война, власовцы сменили нас на золотом
прииске, и я попал в малую зону, в пересыльные бараки Западного управления.
Огромные бараки с многоэтажными нарами вмещали по пятьсот - шестьсот человек.
Отсюда шла отправка на прииски запада.
По ночам зона не спала - шли этапы, и в "красном углу" зоны, застеленном
грязными ватными одеялами блатарей, шли еженощно концерты. И какие концерты!
Именитейших певцов и рассказчиков - не только из лагерных агитбригад, но и
повыше. Какой-то харбинский баритон, имитирующий Лещенко и Вертинского, имитирующий
самого себя Вадим Козин и многие, многие другие пели здесь для блатных без
конца, выступали в лучшем своем репертуаре. Рядом со мной лежал лейтенант
танковых войск Свечников, нежный розовощекий юноша, осужденный военным трибуналом
за какие-то преступления по службе. Здесь он тоже был под следствием - работая
на прииске, он был уличен в том, что ел мясо человеческих трупов из морга,
вырубая куски человечины, "не жирной, конечно", как он совершенно
спокойно объяснял.
Соседей на пересылке не выбирают, да есть, наверно, дела и похуже, чем обедать
человечьим трупом.
Редко, редко в малую зону являлся фельдшер и проводил прием температурящих.
На фурункулы, густо меня облепившие, фельдшер не захотел и смотреть. Сосед
мой Свечников, знавший фельдшера по больничному моргу, разговаривал с ним
как с хорошо знакомым. Неожиданно фельдшер назвал фамилию Андрея Михайловича.
Я умолил фельдшера передать Андрею Михайловичу записку - больница, где он
работал, была в километре от малой зоны.
Планы мои изменились. Теперь до ответа Андрея Михайловича надо было задержаться
в зоне.
Нарядчик уже приметил меня и приписывал к каждому уходящему с пересылки этапу.
Но представители, принимающие этап, столь же неукоснительно вычеркивали меня
из списков. Они подозревали недоброе, да и вид мой говорил сам за себя.
- Почему ты не хочешь ехать?
- Я болен. Мне надо в больницу.
- В больнице тебе нечего делать. Завтра будем отправлять на дорожные работы.
Будешь метлы вязать?
- Не хочу на дорожные. Не хочу метлы вязать.
День проходил за днем, этап за этапом. Ни о фельдшере, ни об Андрее Михайловиче
не было ни слуху ни духу.
К концу недели мне удалось попасть на медосмотр в амбулаторию метров за сто
от малой зоны. Новая записка к Андрею Михайловичу была зажата у меня в кулаке.
Статистик санчасти взял ее у меня и обещал передать Андрею Михайловичу на
другое утро.
Во время осмотра я спросил у начальника санчасти об Андрее Михайловиче.
- Да, есть такой врач из заключенных. Вам незачем его видеть.
- Я его знаю лично.
- Мало ли кто знает его лично. Фельдшер, который взял у меня записку в малой
зоне, стоял тут же. Я негромко спросил его:
- Где записка?
- Никакой записки я в глаза не видел...
Если до послезавтрашнего дня я ничего нового об Андрее Михайловиче не узнаю
- я еду... На дорожные работы, в сельхоз, на прииск, к чертовой матери...
Вечером следующего дня, уже после поверки, меня вызвали к зубному врачу. Я
пошел, думая, что это какая-то ошибка, но в коридоре увидел знакомый черный
полушубок Андрея Михайловича. Мы обнялись.
Еще через сутки меня вызвали - четырех больных из лагеря повели, повезли в
больницу. Двое лежали, обнявшись, на санях-розвальнях, двое шли за санями.
Андрей Михайлович не успел меня предупредить о диагнозе - я не знал, чем я
болен. Мои болезни - дистрофия, пеллагра, цинга - еще не подросли до необходимости
в госпитализации лагерной. Я знал, что ложусь в хирургическое отделение. Андрей
Михайлович работал там, но какое хирургическое заболевание мог я предъявить
- грыжи у меня не было. Остеомиелит четырех пальцев ноги после отморожения
- это мучительно, но вовсе не достаточно для госпитализации. Я был уверен,
что Андрей Михайлович сумеет меня предупредить, встретит где-нибудь.
Лошади подъехали к больнице, санитары втащили лежачих, а мы - я и новый товарищ
мой - разделись на лавочке и стали мыться. На каждого давался таз теплой воды.
В ванную вошел пожилой врач в белом халате и, смотря поверх очков, оглядел
нас обоих.
- Ты с чем? - спросил он, тронув пальцем плечо моего товарища.
Тот повернулся и выразительно показал на огромную паховую грыжу.
Я ждал того же вопроса, решив пожаловаться на боли в животе.
Но пожилой врач равнодушно взглянул на меня и вышел.
- Кто это? - спросил я.
- Николай Иванович, главный хирург здешний. Заведующий отделением.
Санитар выдал нам белье.
- Куда тебя? - Это относилось ко мне.
- А черт его знает! - У меня отлегло от сердца, и я уже не боялся.
- Ну, чем ты болен в натуре, скажи?
- Живот у меня болит.
- Аппендицит, наверно, - сказал бывалый санитар.
Андрея Михайловича я увидел только на другой день. Главный хирург был им предупрежден
о моей госпитализации с под острым аппендицитом. Вечером того же дня Андрей
Михайлович рассказал мне свою невеселую историю.
Он заболел туберкулезом. Рентгеновские снимки и лабораторные анализы были
угрожающими. Районная больница ходатайствовала о вывозе заключенного Андрея
Михайловича на материк для лечения. Андрей Михайлович был уже на пароходе,
когда кто-то донес начальнику санотдела Черпакову, что болезнь Андрея Михайловича
- ложная, мнимая, "туфта", по-лагерному.
А может быть, и не доносил никто - майор Черпаков был достойным сыном своего
века подозрений, недоверия и бдительности.
Майор разгневался, распорядился снять Андрея Михайловича с парохода и заслать
его в самую глушь - далеко от того управления, где мы повстречались. И Андрей
Михайлович уже сделал тысячекилометровое путешествие по морозу. Но в дальнем
управлении выяснилось, что там нет ни одного врача, который мог бы накладывать
искусственный пневмоторакс. Вдувания уже делали Андрею Михайловичу несколько
раз, но лихой майор объявил пневмоторакс обманом и жульничеством.
Андрею Михайловичу становилось все хуже и хуже, и он был чуть жив, пока удалось
добиться у Черпакова разрешения на отправку Андрея Михайловича в Западное
управление - ближайшее, где врачи умели накладывать пневмоторакс.
Теперь Андрею Михайловичу было получше, несколько вдуваний были проведены
удачно, и Андрей Михайлович стал работать ординатором хирургического отделения.
После того как я немного окреп, я работал у Андрея Михайловича санитаром.
По его рекомендации и настоянию я уехал учиться на курсы фельдшеров, окончил
эти курсы, работал фельдшером и вернулся на материк. Андрей Михайлович и есть
тот человек, которому я обязан жизнью. Сам он давно умер - туберкулез и майор
Черпаков сделали свое дело.
В больнице, где мы работали вместе, мы жили дружно. Срок у нас кончался в
один и тот же год, и это как бы связывало наши судьбы, сближало.
Однажды, когда вечерняя уборка закончилась, санитары сели в углу играть в
домино и застучали костяшками.
- Дурацкая игра, - сказал Андрей Михайлович, показывая глазами на санитаров
и морщась от стука костяшек.
- В домино я играл один раз в жизни, - сказал я. - С вами, по вашему приглашению.
Я даже выиграл.
- Немудрено выиграть, - сказал Андрей Михайлович. - Я тоже впервые тогда взял
домино в руки. Хотел вам приятное сделать.
1959
ОБСУДИТЬ НА НАШЕМ ФОРУМЕ | В БЛОГЕ