И возвращается ветер...

назад | оглавление | вперед
Но, пожалуй, только два эпизода из моей школьной жизни вспоминались мне теперь чаще всего, два самых постыдных и мучительных эпизода. Один из них связан с моим пребыванием в пионерах.

Принимали нас в пионеры почти всем классом, было нам по восемь лет, и согласия у нас никто не спрашивал. А просто объявили, что такого-то числа будет прием в пионеры и примут самых достойных. В назначенный день нас повели в Музей Революции, благо был он за углом, на улице Горького. Выстроили в одном из залов, торжественно внесли знамя, и каждый из нас должен был произнести клятву перед знаменем: "Я, юный пионер, перед лицом своих товарищей торжественно клянусь, что буду твердо стоять, за дело Ленина - Сталина, за победу коммунизма", и так далее. Затем каждому надели красный галстук, забили в барабан, заиграли в горны, а распорядитель всей церемонии, стоя у знамени, провозгласил: "Юные пионеры! К борьбе за дело Ленина - Сталина будьте готовы!" - "Всегда готовы!" - хором ответили мы, и на этом церемония окончилась.

В сущности, я ничего не имел против того, чтобы быть пионером. Дело это самое обыкновенное: подходит твой возраст - становишься пионером, потом комсомольцем, а затем и членом партии. На моих глазах так было со всеми, примерно так же, как переходят из класса в класс. Дальше, однако, все оказалось хуже. Регулярно проводились пионерские сборы, какие-то смотры и линейки, и в то время, как счастливчики - непионеры шли себе домой, гулять и развлекаться, мы должны были париться на сборе и обсуждать какие-то скучнейшие вопросы успеваемости и поведения, проводить политинформации и так далее. Учителя и воспитатели при каждом случае начинали тебя упрекать: ты же пионер, ты должен больше слушаться, не делать того и сего. И всем нам давались общественные поручения: выпускать стенгазету, делать доклады, подтягивать отстающих, а главное - воспитывать других и друг друга, прорабатывать двоечников и нарушителей дисциплины. То есть, сами того не заметив, мы оказались - в нашей традиционной вражде учеников и учителей - на стороне учителей, что было противоестественно и как-то подло. С точки зрения класса, это было предательством.

Получалось какое-то раздвоение: с одной стороны, как и весь класс, мы дразнили учителей и старались на уроке сделать им шкоду, с другой стороны, на сборах мы должны были осуждать тех, кто это делал, должны были доносить на них публично. Некоторые из нас таким образом становились просто ябедниками и возбуждали всеобщую ненависть. Большинство же лгали и лицемерили, притворялись, что ничего не знают и не видят. Все мы, однако, должны были осуждать нарушителей.

Для меня все это стало особенно очевидно, потому что - как лучшего ученика - меня назначили пионерским председателем в нашем классе, Я должен был вести эти чертовы сборы, следить за тем, чтобы все остальные пионеры выполняли свои поручения, участвовать в заседаниях пионерского руководства всей школы и тому подобное. Непосредственно мне говорили учителя, о ком я должен поставить вопрос на сборе, кого предложить исключить из пионеров или еще как наказать. Я же должен был участвовать в персональной проработке отстающих и нарушителей.

Однажды наша учительница очередной раз позвала меня на такую проработку. Как обычно, мы втроем уединились на переменке, и я должен был в присутствии учительницы отчитывать своего провинившегося одноклассника. Я начал обычные в таких случаях уже надоевшие мне формальные уговоры, говорил, что он позорит всех нас, что он должен исправиться, чтобы помочь этим всей стране строить коммунизм, как вдруг мне в голову пришла неожиданная мысль: фамилия этого парня была Ульянов, как и Ленина, и я начал говорить ему, что он позорит фамилию вождя, что с такой фамилией он обязан учиться, как учился Ленин, да еще добавил что-то о том, как бы, наверное, расстроился Ленин, если бы узнал о его поведении. Говорил я, видимо, очень красноречиво, убедительно и даже обидно, потому что вдруг он покраснел, сморщился и заплакал.

- Сволочь ты! - сказал он. - Гад! - Встал и ушел вон.

Учительница была в восторге от такого эффекта, хвалила меня, а я вдруг почувствовал себя действительно гадом и сволочью. Я вовсе не чувствовал, что парень кого-то позорит, и никакого зла на него не имел. Я просто привык формально произносить слова, которые от меня требовались, и все, кому я их до сих пор говорил, понимали, что я говорю неискренне, только чтоб от меня отвязались. Никто на меня не обижался, и со всеми я был в приятельских отношениях.

Наоборот, ко мне относились с уважением, потому что я никого не выдавал, а всегда делал вид, что ничего не заметил. И меня тоже никто не выдавал. Тут же я сделал ему по-настоящему больно, и это меня поразило.

Я вдруг понял, что не хочу, не могу больше играть эту дурацкую роль. Зачем? Ради чего? Почему я должен быть орудием в их руках? И я отказался. Меня уговаривали, прорабатывали, осуждали, но я настоял на своем. Я не объяснял причину своего отказа, так как, видимо, не смог бы ее объяснить, но с тех пор даже галстук перестал носить. Так делали многие: носили галстук в кармане и если старшие придирались, то украдкой, в уборной, надевали его. Всегда можно было объяснить, что он испачкался, а родителям некогда постирать.

Было мне тогда лет десять, а в четырнадцать, когда стали всех принимать в комсомол, я в комсомол не вступил. "Ты что, в Бога веришь?" - спрашивали меня с любопытством, но я опять ничего объяснять не стал. Долго ко мне приставали, потому что я хорошо учился и всех таких было положено принять в комсомол, но сделать ничего не могли и отстали. "Смотри, - говорили многие ребята, - труднее будет в институт поступить!"

Другой, не менее позорный эпизод относился примерно к тому же времени. В 1952 году началось дело врачей-вредителей, а с ними вместе и гонение на евреев. Много было разговоров, что евреев всех вышлют, потому что они враги и хотят убить Сталина. Нарастала ненависть к евреям у людей вокруг. Для нас для всех Сталин был больше чем Богом - он был реальностью, в которой нельзя сомневаться, он думал за нас, он нас спасал, создавал нам счастливое детство. На шкале человеческих ценностей не могло быть большей величины. Все хорошее приписывалось его воле, все, что мы видели плохого, к нему отношения не имело. Поэтому нельзя было придумать большего зверства, чем убить Сталина.

Я тяжело переживал происходящее. Несколько раз мне снился навязчивый сон: будто бы сижу я в огромном зале, полном народу, все аплодируют, кричат, а на трибуне - Сталин. Он только что говорил речь, и вот его прервали аплодисментами. Он берет графин с водой, наливает ее в стакан и хочет выпить. Я один знаю, что вода в графине отравленная, но ничего не могу сделать. Я кричу: "Не пей, не пей!", но мой голос не слышен из-за оваций и криков. Я хочу бежать к трибуне, но народу столько, что пробиться нельзя. Страх, что Сталина убьют, преследовал меня как кошмар, я буквально заболел от этого.

В нашей школе учились всего два еврея. Один, Иосиф, был парень довольно неприятный: какой-то заискивающий, подобострастный и в то же время навязчивый, бесцеремонный. Я не любил его, и мы не дружили. О другом же никто, кроме меня, не знал, что он еврей, фамилия у него была украинская. Он жил рядом со мной, и мы обычно шли в школу вместе. Я видел его отца и мать и знал, что они евреи. Друзьями мы не были, и наше общение ограничивалось дорогой в школу. Теперь меня мучил вопрос: неужели его родители тоже хотят убить Сталина?

Наконец одним утром чаша народного негодования переполнилась, и Иосифа начали избивать. Случилось это на перемене, на школьном дворе. А главное, стали его избивать те самые приятели, с которыми он водился, к которым больше всего лип. Толпа собралась большая, и всякий норовил его пнуть или ударить. Объяснений или призывов никаких не требовалось; все просто понимали, что его можно бить, никто за это не накажет. Несчастный же этот Иосиф вместо того, чтобы уйти после первого избиения, потащился зачем-то в школу, норовил всем своим видом показать, что он хороший, что он со всеми и нисколько не обижается. Поэтому его били и на следующей перемене, и на следующей, а он все так же, с жалкой улыбкой, продолжал липнуть к своим приятелям, и чем больше его били, тем больше он, казалось, приглашал продолжать.

Видно, он никак не мог свыкнуться с мыслью, что нет у него больше приятелей, что он один против всех. Он хотел со всеми, готов был унижаться и заискивать, терпеть побои и издевательства, только чтобы не остаться одному. Каждый раз после перемены тащился он в класс весь в крови, с распухшими губами и все пытался заговорить с кем-нибудь как ни в чем не бывало. Он верил, что теперь-то уж все кончилось, все прошло и будет по-прежнему. На следующей же перемене начиналось все заново. Учителя только говорили ему сурово: "Пойди в туалет, умойся". И никаких расспросов.

Я не бил его. Он был настолько противен со своей жалкой. заискивающей улыбкой на разбитых губах, что я просто боялся оказаться с ним рядом. И только с тоской ждал: когда же это кончится? Хоть бы уйти догадался или убили бы его, что ли! В то же время я отлично понимал, что этот вот Иосиф никакого отношения к Сталину не имеет - не может, не способен даже думать об убийстве. За что же его тогда бьют и почему никто не прекратит это? Почему я не попытаюсь остановить? Более того, со следующего утра я перестал ходить в школу вместе со своим соседом. Я старался чуть-чуть запоздать и, выходя из дверей, искал глазами его спину. То ли мне было стыдно, то ли противно, не знаю.

Смерть Сталина потрясла нашу жизнь до основания. Занятий в школе практически не было, учителя плакали навзрыд, и все ходили с распухшими глазами. По радио без конца передавали траурные марши, и чувствовалось как-то, что нет больше власти.

Какой-то человек кричал со слезами в голосе из окна глазной больницы: "Сталин - умер, а я - здесь!"

Не слышно было скандалов и драк во дворе, и люди говорили вполне открыто: "За кого теперь пойдут умирать? За Маленкова, что ли? Нет, за Маленкова народ умирать не пойдет!"

Огромные неуправляемые толпы текли по улицам к Колонному залу, где лежал Сталин, и ощущалось что-то жуткое в этой необъятной, молчаливой, угрюмой толпе. Власти не решались ее сдерживать, загородили только рядами автобусов и грузовиков некоторые боковые улицы, и толпа текла нескончаемо. По крышам и чердакам ухитрились мы пробраться аж до "Националя", и оттуда, с крыши, я увидел море голов. Словно волны ходили по этому морю. раскачивалась толпа, напирала, отступала, и вдруг в одном из боковых проулков под натиском ее качнулся и упал автобус, точно слон, улегшийся на бок. Несколько дней продолжалось это шествие, и тысячи людей погибли в давке. Долго потом по улице Горького валялись пуговицы, сумочки, галоши, бумажки. Даже львам на воротах Музея Революции втолкнул кто-то в пасть по галоше.

В день похорон завыли надрывно фабрики и заводы, засигналили автомобили и паровозы, произошло что-то непоправимое, страшное. Как теперь жить-то будем? Отец родной, на кого ты нас покинул?

Но вот прошли почти два года, а мы жили все так же - во всяком случае, не хуже, и это само по себе было кощунством. Жизнь не остановилась. Взрослые так же ходили на работу, а мы - в школу. Выходили газеты, работало радио, и во дворе все шло по-старому - те же скандалы и драки. Сталина вспоминали все реже и реже, а я недоумевал: ведь умер-то Бог, без которого ничего не должно происходить... В это же время, словно тяжелые тучи, поползли упорные слухи о расстрелах и пытках, о миллионах замученных в лагерях. Освободили врачей-вредителей, расстреляли Берию как врага народа, а слухи все ползли и ползли, словно глухой ропот:

"Самый-то главный враг народа - Сталин!" Удивительно, как быстро поверили в это люди, те самые люди, которые два года назад давились на его похоронах и готовы были умереть за него. Казалось, они всегда это знали, только не хотели говорить. Наконец, об этом было объявлено на съезде, и все те газеты и радио, книги и журналы, кинофильмы и школьные учебники, которые так долго говорили о его гении, принялись осуждать его "ошибки" и "извращения". Все, кто многие годы профессионально занимался его восхвалением, теперь уверяли, что ничего не знали прежде: или не знали, или боялись сказать. Я не верил тем, которые не знали, - слишком легко приняли они новое знание. Да и как можно не заметить гибель миллионов людей, гибель соседей и товарищей?

Не верил я и тем, которые боялись, - слишком большие чины получили они за свой страх. От страха можно промолчать, можно убежать или спрятаться, можно, наконец, поддакивать тому, кого боишься, но кто же заставлял их сочинять оды и хоралы, лезть в генералы и члены ЦК? От страха не получают Сталинских премий и не строят дач. Рассказывали, что на съезде кто-то послал записку Хрущеву: "А где же вы были тогда?" И якобы Хрущев, прочтя записку, спросил: "Кто это написал? Встаньте!" Никто, разумеется, не встал. "Так вот, - сказал Хрущев, - я был как раз там, где сейчас вы". Многим этот ответ нравился, многим казался убедительным - я же презирал их обоих: и Хрущева, и автора записки. Им обоим, знавшим правду, не хватало смелости сказать об этом открыто. Но оба они могли и не быть там, где требовалась смелость, никто не заставлял их быть в этом зале, вблизи власти.

Как могло случиться, что люди до сих пор боятся встать? Как мог один человек, ну, пусть десять человек захватить власть и всех держать или в страхе, или в неведении? И когда же все это началось? Хрущеву казалось, что он все объяснил, на все вопросы дал ответы. Дескать, разобрались, отпустили невиновных, помянули убитых, и можно жить дальше. Для нас, в особенности же для моего поколения, вопросы только начинались. Для нас, не знавших довоенной жизни, не успевших впитать коммунистическую догму, ставились под сомнение самые основы этой жизни.

Нам уже успели внушить, что коммунизм - самое передовое учение, а Сталин - воплощение этих идей. И вдруг Сталин оказался убийцей и тираном, жутким выродком, не лучше Гитлера! Что же тогда такое эти передовые идеи, если они породили Сталина? Что же тогда партия, если она, выдвинув Сталина, не могла его остановить? Боялась или не знала - не все ли равно? Ведь даже теперь, когда все открылось, они встать боятся. Первый, самый очевидный вывод напрашивался сам собой: система, построенная на однопартийном правлении, неизбежно будет рождать Сталиных и не сможет их потом устранять, она всегда будет уничтожать попытки создать оппозицию, альтернативу.

В то время много говорили о внутрипартийной демократии, но для нас это звучало неубедительно. Почему это демократия должна быть только внутрипартийной? Что же, все остальные - не люди, что ли? Мы же не выбираем партию, они сами себя выбирают. И выходит, те самые люди, которые и породили, и поддерживали Сталина, опять берутся устанавливать высшую справедливость путем демократии внутри себя? Они опять будут говорить от лица народа, который их на это не выбирал. Те же негодяи, которые тридцать лет врали нам о Сталине, будут и дальше врать о партийной демократии. Кто же в нее поверит? Да ведь и ничего, ровным счетом ничего не изменилось - если сейчас, временно, не убивают миллионы людей, то где гарантия, что этого не случится завтра? Система та же, и люди те же. Даже никто не наказан, никого не судили.

А кого судить? Виновны все - и те, кто убивал непосредственно, и те, кто отдавал приказы, и те, кто одобрял, и даже те, кто молчал. Каждый в этом искусственном государстве выполнял ту роль, которую ему отвели и за которую платили, - большой кровавый спектакль. Ну, вот хотя бы мои родители - скромные, тихие, честные люди. Но они журналисты, они создают ту самую пропаганду, которая так подло обманула меня и которая была призвана оправдывать убийства или замалчивать их. Один большой очерк отца понравился Сталину, и по его личному распоряжению его приняли в Союз писателей - он стал писателем. Это было совсем недавно, словно вчера. Все радовались и поздравляли его. Очерк передавали по радио, печатали в "Правде", издали отдельной книгой. Чему же было радоваться? Он исполнил свою подсобную роль, и главный палач наградил его. Какое мое дело, чем они оправдывали свое соучастие. Может быть, даже тем, что им нужно кормить меня.

А я сам, разве я был лучше? Мало того, что я ел их хлеб, - я еще был пионером, я участвовал в работе этой страшной машины, продукцией которой были либо трупы, либо палачи. Разве мне легче оттого, что я не понимал этого тогда? Разве легче человеку, если он узнает, что случайно, без умысла стал соучастником убийства? Вспомнился мне Иосиф, за которого я не вступился, и Ульянов, которого я терзал его однофамильцем. Так бы и шел, наверное, от ступеньки к ступеньке, из пионеров в комсомольцы, затем в партию, как из класса в класс. Лет через сорок, может быть, приветливо махал бы рукой с трибуны народным массам или подписывал ордера на арест. А под старость мои же дети сказали бы мне: "Где ты был? Почему молчал? Как ты мог допустить все это?" И мой кусок хлеба стал бы им поперек горла.

Кто же сделал всех нас преступниками? Я жаждал правды и, естественно, начал читать все подряд, что ни попадалось. Конечно же, одним из первых попался мне в моих потемках Владимир Ильич Ленин. Ах, дорогой наш Ильич, скольких он завел в потемки, скольким дал оправдание их преступлений! Мне же он дал свет. Воистину зажглась в моих отчаянных сумерках лампочка Ильича.

Как-то много лет спустя бывал я часто у своих знакомых. Кроме их самих и их маленькой дочки, жила с ними еще бабка. Милая, тихая семья, говорили все больше об искусстве, о живописи. Однажды я неожиданно застал их в ожесточенном споре. Вся семья, включая старую бабку, спорила о Ленине. У каждого было свое представление о том, чего же хотел Ленин, во что верил и какие принципы исповедовал. Но что меня поразило больше всего - они цитировали Ленина, и каждая цитата опровергала другую. Такой эрудиции я в них не предполагал. Ленина они не любили, семья была верующая, и никогда раньше не замечал я, чтобы их интересовали взгляды Ильича. На следующий день зашел я к ним опять - и опять застал их в споре о Ленине. Что за черт, какая их муха укусила? И так недели две. Я уж стал из терпения выходить: о чем ни заговорю, их все на Ленина сносит. Пропала моя тихая заводь, где можно было отдохнуть душой. Надо же, думал я, этот Ленин, как Сатана, вселяется в людей, чтобы их ссорить!

Внезапно все разъяснилось анекдотическим образом. Оказалось, что за отсутствием туалетной бумаги снесли они в туалет Полное собрание сочинений Ленина. Естественно, каждый из них видел разные страницы этого собрания, с различными статьями, а иногда и разных периодов, и, конечно, они не могли прийти к единому мнению, что же он проповедовал. Таков действительно Ленин, такова его диалектика. Попробуйте раздайте его сочинения разным людям и спросите потом их мнение: дай Бог, если двое из ста сойдутся. Не удивительно, что существуют на свете десятки марксистско-ленинских партий, и все - истинные! У него просто не было принципов, кроме одного: всегда подвести теоретическую базу под какое-то свое конкретное решение. Эта вот беспринципность и называется ленинской диалектикой. Философия, чрезвычайно удобная для жуликов, но никогда не спасавшая их от расплаты.

В Древней Греции, рассказывают, один из последователей Гераклита, первого в мире диалектика, задолжал соседу крупную сумму денег, а возвращать отказался. На суде, ссылаясь на своего учителя, он заявил, что прошло время и он уже совсем не тот человек, который брал деньги, да и кредитор его претерпел диалектические изменения, так что еще вопрос - должен ли ему вообще кто-нибудь? Все течет, все меняется. Судья, тоже приверженец Гераклита, оправдал его. Тут кредитор, рассвирепев, взял палку и избил обоих до полусмерти. Его тоже пришлось оправдать, так как он уже был совсем другим человеком, да и пострадавшие вряд ли были теми же людьми, которых били палкой.

И все-таки я извлек много пользы из чтения Ленина. Прежде всего это живая история преступлений большевиков, та самая история, которую они теперь упорно скрывают. Даже подшивку "Правды" двадцатилетней давности советским гражданам на руки в библиотеках не дадут, а тут вся революция, вся гражданская война - в записочках и заметках Ленина, как живая! И, зная историю дальше, легко увидеть, откуда это началось. Стержень зла я нашел в ленинской логике. Вот он говорит: "Нельзя жить в обществе и быть свободным от общества". Вроде правильно: все в обществе взаимосвязаны. Но вывод-то у него, что эту несвободу надо насаждать умышленно, культивировать - все равно она неизбежна. Создать своего рода круговую поруку: вот мы и оказались все преступники.

По той же схеме: государство, говорит он, всегда насилие, Насилие одного класса над другим. В большей или меньшей степени. А значит, совершать насилие в данном случае - во имя класса пролетариата - оправданно и необходимо. Нечего стесняться. Вот вам и оправдание террора.

Литература и искусство всегда классовым, говорит он, всегда являются оружием господствующего класса, господствующей культуры, а стало быть, мы вполне продолжим культурные традиции, если разрешим создавать только пролетарское искусство в нашем рабочем государстве. Вот вам и цензура, введенная при Ленине как "временная мера", и дитя ее, соцреализм, - куда уж постоянней.

Частная собственность - это награблено у трудящихся, значит; грабь награбленное! Рассуждая строго по-ленински, почему не оправдать убийство? Ведь человек - смертен, почему не убить его сейчас, все равно ж умрет? Недаром у него была четверка по логике.

И вся его тактика как на ладони; сначала вместе со всеми съесть одних, потом с оставшимися - других, затем - третьих, и так, чтобы остаться в конечном итоге со слабым противником. А кто высший судья? Кто единственно знает, в чем интересы народа? Только он - все остальные предатели. Так чего ж нам обижаться на Сталина? Он был всего лишь послушный ученик. И посмотрите, как прилежно они ели друг друга. Сегодня - палач, завтра - жертва. Вот так, вплоть до Сталина - его уже посмертно съели. Так что читайте, господа, классиков марксизма-ленинизма! Хоть в туалете читайте, если времени жалко. Очень просвещает.

С Ленина перешел я на русских мыслителей XIX века и тут обнаружил забавную особенность: все они, сидя в своих поместьях или городских квартирах, очень любили рассуждать о народе, о том, какие в нем бродят силы неизведанные да как этот народ однажды проснется и все решит, выскажет окончательную истину и создаст настоящую культуру. Понятно, они не могли знать, что произойдет в начале будущего века и как себя народ проявит, а судили больше по своему кучеру или дворнику. Так-то вот и родилось понятие пролетарской культуры как чего-то высшего.

Нам же, росшим во дворах и коммуналках среди этого самого пролетариата, жившим с ним на равных, а не господами, было странно слышать выражение ПРОЛЕТАРСКАЯ КУЛЬТУРА. Для нас это не было мистической тайной, а означало пьянство, драки, поножовщину, гармошку, матерщину и лузганье семечек. И ни один истинный пролетарий культурой все это не назвал бы, потому что отличительной чертой этого пролетариата была ненависть к культуре и какая-то необъяснимая зависть. Культура - это была ведьма, которую гнали камнями, "Ишь, культурные!" - шипели со злобой соседи, И с детства я знал, что нет ничего более позорного, чем быть интеллигентным. Даже в шляпе ходить или в очках было скверно. И что удивительно - никто из талантливых людей, пробившихся снизу, социализма не проповедовал и пахать землю не стремился, в то время как граф Толстой покою себе не находил, что физически не работает.

С большим интересом стал я читать дальше - и перечитал всех социалистов-утопистов, каких только мог достать. И был удивлен до крайности - ведь все их утопии действительно у нас осуществились! То есть так осуществились, как это и возможно среди людей. Мы просто оказались самыми прилежными и последовательными исполнителями этих утопий. Заметьте - все эти теории предполагают каких-то особенных людей, которым идеальное государство будет нравиться, людей только честных, объективных, заботящихся об общем благе, - интересно, куда у них все подлецы подевались? Для этого новое государство нужно изолировать от внешних влияний - вот вам и "железный занавес".

В любой утопии государство создается волей какого-нибудь мудреца, этакого Дедушки Ленина, давшего людям добрые законы. Люди почему-то с радостью соглашаются принять эти законы. Вчера еще не хотели, а сегодня как один радуются - словом, вчера было рано, завтра будет поздно. Если же какая-то их часть не согласна - значит, гражданская война?

Жители утопического государства должны полностью забыть свои прежние привычки, традиции и законы, всю прежнюю историю - стало быть, цензура, запрещенные книги и тому подобное. Для пущей объективности и беспристрастия все блага жизни распределяются поровну чиновниками - вот и бюрократия. Кампанелла в "Городе Солнца" предлагает даже подбор супружеских пар поручать особым чиновникам - то-то есть где поживиться взяточникам!

И наконец, самое главное положение всех утопистов: считается как само собой разумеющееся, что люди, родившиеся и выросшие уже при новых порядках, будут совсем другими, такими, какие нужны для этого строя. Вот их основная ошибка: они всерьез считают, что человек рождается на свет пустым, как сосуд, и податливым, как воск, а потому - утверждали они - не будет больше преступности, недовольства, зависти и злобы.

Удивительная, наивная и бесчеловечная вера всех социалистов в силу воспитания превратила наши школьные годы в мучение, а страну покрыла концлагерями. У нас воспитывают всех - от мала до велика, и все должны воспитывать друг друга. Собрания, митинги, обсуждения, политинформации, надзор, проверки, коллективные мероприятия, субботники и социалистические соревнования. Для самых трудновоспитуемых - тяжелый физический труд в концлагерях, тот самый, к которому Толстой стремился. А как еще строить социализм? Все это мне, пятнадцатилетнему пацану, уже было понятно. А спросите и сейчас любого западного социалиста: что делать при социализме с неподходящими людьми? Воспитывать - ответит он.

У нас даже всерьез пытались путем воспитания из яблок делать груши и на этой вере пятьдесят лет строили биологию. Говорят, один чудак-англичанин двадцать лет крысам хвосты рубил, все ждал бесхвостого потомства - не дождался и плюнул. Что с него взять, с англичанина? Нет, так социализма не построишь. Не хватало ему огонька, здоровой веры в светлое будущее. Другое дело у нас: десятки лет рубили людям головы - и наконец стали-таки рождаться безголовые люди нового типа. Главное - не унывать, ведь все это ради всеобщего счастья.

Удивительная, страшная и бесчеловечная эта мечта о всеобщем абсолютном равенстве. И как только захватывает она умы людей, гак сейчас же кровь рекой и горы трупов, сейчас же начинают выпрямлять горбатых и укорачивать длинных. Я помню, на психиатрической экспертизе существовал такой тест на выявление идиотизма. Подэкспертному задавали задачу: "Представьте себе крушение поезда. Известно, что во время такого крушения больше всего страдает последний вагон. Что нужно сделать, чтобы он не пострадал?" Ожидается, что нормально идиот предлагает отцепить последний вагон. Это кажется забавным, но подумайте, намного ли умнее идеи и практика социализма?

В обществе, говорят социалисты, есть богатые и бедные. Богатые богатеют, а бедные беднеют - что делать? Отцепить последний вагон - уничтожить самых богатых, лишить их богатств и раздать бедным. И они начинают отцеплять вагоны. Но всякий раз оказывается, что все еще какой-то вагон последний, все еще кто-то богаче и беднее, потому что общество - как магнит: сколько его ни режь, все остается два полюса. Но разве это обескуражит истинного социалиста? Главное - осуществить мечту, поэтому сначала уничтожается самая богатая часть общества, а все радуются, всем чуть-чуть перепало! Но вот добычу прожили, и опять бросается в глаза неравенство, опять есть богатые и бедные - отцепляют следующий вагон, затем следующий, а конца все нет, абсолютное равенство не достигнуто. И вот, глядишь, если у крестьянина две лошади и корова, он уже оказался в последнем вагоне, его уже раскулачивают ради светлых идей. Разве удивительно, что как только возникает стремление к равенству и братству, как тут же и гильотина появляется? Так ведь легко, так просто и так соблазнительно - отнять и разделить! Всех уравнять и одним махом, одним усилием разрешить все проблемы. Так заманчиво - раз и навсегда избавиться от нищеты и преступности, от горя и страданий. Стоит лишь захотеть, стоит только исправить тех, кто мешает всеобщему счастью, - и рай на земле, полная справедливость и благоволение в человецех! Трудно удержаться человеку от этой мечты, от этого прекрасного порыва, особенно людям искренним и порывистым. Они-то первые и начинают срубать головы –

Не бойтесь золы, не бойтесь хулы.

Не бойтесь пекла и ада.

А бойтесь единственно только того.

Кто скажет: "Я знаю, как надо!"

Кто скажет: "Всем, кто пойдет за мной.

Рай на земле - награда"-

они же первые попадают на плаху или в тюрьму. Слишком удобна эта система для подлецов-демагогов, которые и будут в конце концов решать, что благо, а что зло.

Нужно научиться уважать право самого невзрачного, самого противного человека жить, как ему хочется. Нужно отказаться раз и навсегда от преступной веры в перевоспитание всех по-своему образцу. Надо понять, что без насилия реально создать только равенство возможностей, но не равенство результатов. Только на кладбище обретают люди абсолютное равенство, и если вы хотите создать из своей страны гигантское кладбище, что ж, тогда записывайтесь в социалисты. Но так уж устроен человек, что чужой опыт, чужие объяснения не убеждают его, нужно ему все самому попробовать, и с ужасом смотрим мы теперь на развитие событий во Вьетнаме и Камбодже, печально слушаем болтовню про еврокоммунизм и социализм с человеческим лицом. Странное дело - никто не говорит про фашизм с человеческим лицом, а почему?

Как раз в это время произошла венгерская революция. Уже после всех разоблачений, осуждении и посмертных реабилитаций, после всех заверений в невозможности возврата старого - снова трупы, танки, насилие и ложь. Еще одно убедительное доказательство, что ничего не изменилось. Такие же ребята, как мы, по 15-16 лет, гибли на улицах Будапешта с оружием в руках, отстаивая свою свободу. Кто теперь наши, кто не наши? Это уже не кино, не игра в войну, где всегда - наши и немцы, а ты всегда на правой стороне.

А тут на одной стороне - НАШИ, русские, которых, не спросясь, гонят убивать. И на другой стороне - тоже НАШИ, потому что я и на их месте делал бы то же самое. Как изнемогали мы от московской тишины, от спокойной будничной жизни! Казалось, вот сейчас затормозит грузовик у нашего двора - запыленный грузовик защитного цвета. "Пора", - скажут нам и начнут подавать через борт новенькие автоматы. И мы пронесемся бурей по чердакам и проходным дворам, в которых знаем на ощупь каждую балку, каждый поворот, туда, к центру, к кремлевским звездам! Но громыхали по булыжникам мимо пыльные грузовики, шли безразличные пешеходы, да где-то лениво переругивались бабы. Мертвое царство. Мучительно тащился день за днем, пока все не кончилось, пока Венгрию не придушили. И было ясно, что ждать больше нельзя, надо что-то делать. А что делать? Я был готов на все.

И поэтому, когда ребята, с которыми я учился в одной школе, осторожно стали заговаривать со мной о какой-то организации, я им даже договорить не дал, так обрадовался. Вот оно, началось, думал я, наконец-то! Теперь автоматы - и к делу! Так я оказался членом нелегальной организации. К моему сожалению, никаких автоматов не было и в помине, никто даже не заговаривал о таких вещах - напротив, руководители наши, ребята постарше, говорили, что организация не имеет политических целей. Но говорилось это столь многозначительно и с таким понимающим, заговорщицким видом, что всем было ясно: так просто нужно говорить, на всякий случай - вдруг кто проболтается или не выдержит допроса, а то и подслушают. В общем, для отвода глаз. Само же собой разумелось, что ждем мы просто сигнала, чтобы начать, определенного момента, кому-то там наверху известного, и уж тогда...

Если же кто-нибудь вдруг заговаривал о коммунистах, о Венгрии, то его немедленно останавливали: зачем об этом говорить? Это к нам отношения не имеет. Что ты, нас агитировать собрался? Дескать, умный человек сам должен все понимать. По некоторым намекам, брошенным небрежно, вскользь, можно было догадаться, что нас очень много, чуть ли не вся страна опутана нашей сетью - и ждет сигнала. Действительно, на одной сходке в лесу, километрах в сорока от Москвы, где принимали новых членов, видел я человек 20, дальше по лесу были посты расставлены. На других встречах я замечал и новых, незнакомых ребят, но по заведенному порядку считалось, что мы не должны знать друг друга, даже имена, как правило, предлагалось брать другие на всякий случай.

В сущности, мы ничего не делали. Вся наша деятельность состояла в конспирации и вовлечении новых членов. Даже нелегальная литература не распространялась, и не рекомендовалось ее доставать. Считалось, что мы и так все понимаем нас агитировать уже не нужно. К тому же это могло навести КГБ на наш след. Прежде всего нам объясняли, что все телефоны и квартиры могут прослушиваться и по телефону нужно говорить только условными фразами, которые звучали бы невинно. В квартире же вообще лучше ничего не говорить. Учились мы также распознавать слежку и уходить от нее. Для этого какой-нибудь незнакомый член организации брал на себя роль следящего. Ты мог об этом ничего и не знать заранее, но полагалось быть всегда начеку. И считалось большим позором, если ты слежки не заметил, а потом тебе рассказывали, что ты делал в этот день и куда ходил. Соответственно и ты мог получить задание проследить за кем-то незаметно. В случае, если слежка обнаруживалась, нужно было не подавать вида и не дать уйти своему объекту. Если же следили за тобой и ты замечал это - нужно было найти способ обмануть следящего и уйти. Все эти способы тщательно разрабатывались и изучались.

Объяснялось нам, как вести себя на допросе: никогда ни в чем не признаваться, особенно в членстве в организации; не узнавать других членов, если будут показывать; скрывать свои взгляды и прикидываться советским человеком: разыгрывать удивление, недоумение, негодование и другие психологические приемы на допросе. К. сожалению, юридическую сторону допроса нам никто не объяснял. Вообще же всеведение и всесилие КГБ сильно преувеличивались. Считалось также, что обязательно будут пытки, побои и запугивание, что будут предъявлять ложные письменные показания других членов и т. д. Отчасти это впоследствии оправдалось, и моя подготовленность сослужила хорошую службу. В то время, однако, никто на нас внимания не обращал.

Вовлекать новых членов разрешалось далеко не всем - сперва нужно было доказать свои способности. Заговаривать на политические темы категорически запрещалось. Вообще рекомендовалось сначала долго присматриваться к людям, особенно не сближаясь. Отбирать будущего члена организации нужно было не по его настроениям или словам, а совсем по другим признакам. Человек должен быть не болтливым - скорее замкнутым, смелым, надежным товарищем. Нужно было выяснить, нет ли у него каких-нибудь пороков, не связан ли он с уголовниками, не слишком ли доверчив, не слишком ли глуп. Наконец, выяснив все необходимое и удостоверившись, что он подходит, нужно было познакомить его с кем-либо из руководителей, и если тот одобрял твой выбор, то назначался кто-то другой для вовлечения. Твоя задача была их только познакомить, а затем исчезнуть со сцены.

Способов вовлечения было много, и все они тщательно разрабатывались. Чаще же всего применялся способ, которым мы все и были вовлечены. Формально, так сказать - на словах, все мы вступали не в политическую организацию, а в некую организацию товарищеской взаимопомощи. Мне. например, объяснили это так: сейчас мы все еще учимся в школе, особых проблем у нас нет, потом же придется нам жить в более сложной ситуации, преодолевать определенные препятствия, пробиваться. В одиночку это сделать очень трудно: нужны надежные тайные друзья, которые неожиданно для всех остальных тебя поддерживали бы, а ты соответственно поддерживал бы их. Если такая организация станет достаточно большой, то мы окажемся очень сильны, практически ВСЕ сможем сделать. Вот примерно и все, что говорилось. Вполне невинная затея, и если человек не понимал, что же такое мы сможем сделать, то ему больше ничего и не объясняли. Так он и считал, что его звали в организацию взаимопомощи для построения карьеры.

Но так уж устроены были наши мозги и такая атмосфера царила в стране, что при слове "организация", да еще "тайная" в глазах у твоего собеседника загорался радостный огонек, и сразу было видно, что он, как и ты, давно ждет грузовика с автоматами. Разумеется, он тут же у тебя справлялся для верности насчет такой возможности, а ты важно и многозначительно разъяснял, что о таких глупостях умные люди не говорят и что организация политических целей не имеет. "Ага!" - радостно кивал он головой, торопясь дать понять, что он человек умный и понимает, что вслух говорить об этом не надо. Затем на ближайшей сходке ты должен был его рекомендовать и представить собравшимся под другим именем. Если никто не возражал, то он становился членом организации и включался в общую работу.

Однажды только я столкнулся с человеком, который вроде бы и подходил по всем статьям, но не понимал истинных целей организации. Он занимался радиолюбительством и совершенно был поглощен этим. Думаю, он даже не слышал о Венгрии и никогда не размышлял о том, в какой стране живет. Идею взаимопомощи он принял за совершенно чистую монету и постоянно просил меня доставать какие-то радиодетали - видно, он думал, что вступил в тайный клуб радиолюбителей. Если же я заговаривал с ним о другом, он недоуменно смотрел на меня сквозь очки, не спорил, со всем соглашался, но чувствовалось, что совершенно не понимает, о чем речь. На всю нашу возню с конспирацией он смотрел снисходительно, как взрослый пес на возню щенков.

Разумеется, я доложил о своей неудаче, но такова была общепринятая атмосфера двусмысленности и недоговоренности, что невозможно было объяснить, чем я недоволен. "Наоборот, все очень хорошо, - ответили мне, - парень серьезный, хороший специалист, идею взаимопомощи приветствует, членом организации быть согласен, неболтливый, надежный - что еще надо?" Его приняли, а я был совершенно обескуражен. Я представлял себе его недоумение, если завтра вдруг нам раздадут автоматы или потянут на Лубянку. В сущности, игра велась так осторожно, что в случае ареста никто из нас ничего не смог бы сказать, даже если б захотел. Внешне все выглядело невинной игрой, а надежды на автоматы были личной фантазией каждого из нас. Никто при всем желании не смог бы объяснить, почему мы считаем организацию политической. Вслух не говорилось ничего.

В то же время организация росла. Куда бы я ни ехал: в пионерский лагерь, или просто на дачу в пригород Москвы, или в другую школу - мне всегда говорили заранее, кто там уже из наших, и как с ними связаться, и что делать. Поддерживалась постоянная тайная связь с руководителями, отыскивались новые кандидаты в члены организации и осуществлялась некоторая взаимопомощь. Само собой разумеется, что нельзя было отказаться от поручения или участия в оказании помощи - также, как и расспрашивать о целях поручений, которые давались. Задавать вопросы вообще считалось бестактным и сразу снижало уважение к тебе. Знать полагалось ровно столько, чтобы успешно справиться с поручением, и после этого полагалось сразу же напрочь забыть все, что ты делал. Существовала целая система проверок на болтливость, и, если даже руководители спрашивали тебя потом, как прошло дело, принято было ничего не помнить и удивляться вопросу. Нечего и говорить, что родители не подозревали о наших делах.

Кто не справился с поручением, покрывался позором, и никакие оправдания не спасали. Даже опоздать на условленную встречу хоть на пять минут было несмываемым пятном. Считалось, что для полноценного человека не существует невыполнимых заданий, и, если тебе что-то помешало, значит - сам виноват. Наше суровое предупреждение директору школы за мордобой тоже было акцией организации и являлось оказанием помощи нашему побитому сотоварищу. Другой раз, когда я отдыхал на даче под Москвой, мне передали, что у наших ребят, пока они купались в реке, кто-то украл вещи. Подозревали местных парней, весь день загоравших неподалеку. Я хорошо знал местных ребят, был с ними в приятельских отношениях и без труда уговорил их отдать мне вещи - для них же моя осведомленность оказалась неожиданностью.

Однажды, отрываясь от тренировочной слежки, я на бегу заскочил в какой-то подъезд. Мои преследователи не видели, куда я скрылся, но если бы они стали осматривать подъезды, то сразу же обнаружили бы меня. Это был бы большой позор, и я лихорадочно думал, что делать дальше. Забегая в подъезд, я случайно заметил в окне первого этажа целую коллекцию кактусов. Не теряя времени, я позвонил в дверь. Открыла пожилая женщина, и я стал говорить ей, что сам собираю кактусы, очень этим увлекаюсь и вот случайно заметил у нее в окне несколько незнакомых мне сортов. Наверно, вид у меня был такой простодушный, невинный и искренний, что она тут же провела меня в комнату, напоила чаем, подарила целую груду кактусов и долго не отпускала. С трудом отделался я от словоохотливой кактусоводки, и, когда вышел на улицу, никого уже не было.

Моя репутация постепенно росла, особенно же оттого, что я очень успешно вовлекал новых членов в организацию. У меня и до этого был свой круг единомышленников, которых я теперь притащил за собой, а кроме того, я не жалел сил и все готов был сделать для нашего успеха.

Конечно, мы мало задумывались тогда, какую задачу ставим себе, и, что любопытно, совершенно не думали о последствиях, о результатах. Мы не пытались подсчитывать силы противника и даже вообразить себе, что будем делать в случае успеха или, наоборот, неуспеха. Нас не интересовало, насколько реален наш замысел. Мы не планировали создать какой-нибудь новый строй взамен - нам нужен был взрыв, момент наивысшего напряжения сил, когда можно будет наконец уничтожать всю эту нечисть, когда вдруг по всем концам Москвы поднимутся во весь рост НАШИ и неудержимо пойдут на штурм всех этих Лубянок, партийных комитетов и министерств.

Не удивительно ли - такие расчетливые и изощренные до цинизма, мы были совершенно иррациональны и беззаботны в главном. Как это могло совмещаться? Объяснялось же все безумно просто: каждый из нас втайне, быть может - бессознательно, жаждал погибнуть. После всего чудовищно подлого обмана, после того, как бездна человеческой низости разверзлась у наших ног, мы возненавидели всех, кто был старше нас, кто был причастен. После того, как краснозвездные танки - мечта и гордость нашего детства - давили на улицах Будапешта наших сверстников, кровавый туман застилал нам глаза. После того, как весь мир предал нас, мы никому не верили. Мы хотели погибнуть плечом к плечу с теми, кому доверяли безгранично, на кого полагались, как на самих себя, посредине этого моря предательства. Наши родители оказались доносчиками и провокаторами, наши полководцы - палачами, даже наши детские игры и фантазии были пронизаны обманом. Мы были циничны, потому что прекрасные слова стали разменной монетой обмана. Только цинизм казался нам искренним.

Эх, романтика, синий дым.

Обожженное сердце Данки.

Сколько крови и сколько воды

Утекло в подземелья Лубянки.

Эх, романтика, синий дым.

В Будапеште советские танки.

Сколько крови и сколько воды

Утекло в подземелья Лубянки.

Эх, романтика, синий дым.

Наши души пошли на портянки.

Сколько крови и сколько воды

Утекло в подземелья Лубянки.

Мы все курили и скверно ругались, говорили гадости про женщин и пили водку, а впереди была пустота. Мы, дети социалистических трущоб, готовились как-нибудь поутру расстрелять безразличие и сдохнуть. Кто же из нас бессознательно не чувствовал, что выиграть нельзя? А какое, собственно, могло быть будущее? Такие слова, как свобода, равенство, братство, счастье, демократия, народ, - были подлые слова из лексикона подлых вождей и красных плакатов. Мы предпочитали заменять их ругательствами. И я уверен, что мы пропели бы свою безнадежную песенку кремлевским развалинам, только, как говорится. Бог не допустил. И пусть найдется в целом мире такой трезвый и разумный, чтобы осудить нас! Я не жалею о том времени и не стыжусь нашего безрассудства. На всю жизнь осталась во мне тоска по людям, которые, не задавая вопросов, всегда встанут рядом.

Наконец меня представили руководителю всей нашей "ветви". Несколько раз мы встречались с ним на улице, затем я бывал у него дома. Мы говорили подолгу, обстоятельно, и я все хотел докопаться до сути. Эти встречи породили во мне первые сомнения: что же мы все-таки делаем? Ему было тогда лет 27. Учился он в аспирантуре и по виду совершенно не подходил к роли руководителя подпольной организации. Дело было даже не в том, что он был много старше меня, то есть принадлежал тому прокаженному поколению, которое мы от души презирали. Но сам его облик, его неторопливая манера говорить, слегка шепелявя, пристальный многозначительный взгляд через очки, нескладная фигура, лысеющая спереди голова - словом, все в нем настораживало меня, порождало какое-то неуютное чувство недоумения. Зачем ему-то все это нужно? - спрашивал я себя и не мог ответить. Зато я совершенно определенно знал, что, если бы мне предложили вовлечь этого человека в организацию, я бы отверг его кандидатуру.

- Общество, - говорил он своим тихим бесцветным голосом, - это как организм: у него тоже должны быть мускулы, грубая сила, но должны быть и нервы, мозг, должны быть глаза и уши.

Он аккуратно намекал, что мы с ним относимся к мозгу, а мне полагалось ощущать трепет, восторг и благодарность оттого, что я причислялся к избранным. Он умел быть очень настойчивым, убедительным и ни разу не нарушил того стиля таинственной двусмысленности, который царил у нас в организации. От любого прямого вопроса он умел уйти весьма ловко, постоянно оставляя тебя в неясности относительно истинного значения своих слов. Поражало, что всех нас он знает на память, со всеми нашими особенностями, достоинствами и недостатками, но знает как-то внешне, не чувствуя. Вряд ли он понимал, что оказался абсолютным властелином нескольких десятков смертников. И наши устремления интересовали его постольку, поскольку помогали управлять. Мне казалось, что ничто, кроме личной власти, его не интересует. И уж никак не мог вообразить я себе его с автоматом, под пулями или даже на допросе в КГБ.

С его младшим братом, однако, мы сошлись гораздо ближе. Он был всего года на два старше меня, значительно живее и понятней. В нем я чувствовал тот же импульс, какой двигал и нами. Своего старшего брата он очень любил и оттого идеализировал.

Из всех своих наблюдений и впечатлений я сделал вдруг неожиданный вывод: я понял, что никого выше их уже нет, что они-то и есть руководители всей организации, а не только ветви. Намеки же, что нас очень много, чуть не по всей стране, были необходимы для нас как приманка. Но это как-то не разочаровало меня - даже несколько десятков человек, с моей точки зрения, были уже силой. Конечно, не могло больше и речи быть о штурме, о каком-то таинственном сигнале, которого мы все ждали, но дело не было потеряно - нужно было найти способы разрастаться быстрее, как-то привлекать людей и внедряться в уже существующие официальные организации. Надо было менять тактику.

Главное же, становилось бессмысленным наше бездействие - сигнала-то прийти не могло, и ожидание кончилось. Это бездействие и так очень плохо влияло на членов организации. Оказывалось значительно легче вовлечь людей, чем удержать. Как только проходило первое оживление, обучение конспирации и прочее, так постепенно наступала скука. Человек же не может жить в постоянном ожидании. Да и вовлечение новых членов из числа знакомых имело свой предел: в кругу общения каждого человека находилось ограниченное число подходящих. Так возникал застой, и люди разбредались кто куда. Любая же деятельность неизбежно навела бы КГБ на наш след.

Возникало неразрешимое противоречие: массовой и действенной организация могла стать, только открыто заявив себя, привлекши сразу всех сторонников и единомышленников в стране, - но тотчас и кончилась бы ее деятельность. За одно только участие в антисоветской организации полагалось 10 лет лагеря. И так было удивительно, что мы столько лет не проваливались, не нарывались на КГБ.

Но допустим, мы объявили бы себя каким-то образом, допустим, нашлись бы тысячи желающих вступить - как бы мы выяснили, не подосланы ли они к нам от КГБ? Откуда взялось бы доверие друг к другу? Да и нас самих, объявись мы, скорее всего сочли бы за провокаторов.

Чем больше размышляли мы об этом, тем меньше оставалось веры в возможность нелегальной работы. Получалась какая-то нелепость - наше членство в подпольной организации делало нас совершенно безопасными для власти. Этак, глубоко законспирировавшись и для камуфляжа вступив, например, в партию, человек может преспокойно всю жизнь прожить. Работать, ходить на партийные собрания и фактически поддерживать эту власть. Для пущей конспирации можно даже в КГБ поступить на службу! А с другой стороны - малейшее действие или неосторожность, и вся организация в тюрьме, ничего не сделав. Если же человек хочет действовать, то ему вовсе никакой организации не требуется - наоборот, она ему только мешает.

Уже много лет спустя, встречая в лагерях разнообразные организации, я понял, какой решающий вопрос возник перед нами, и радовался, что пережил все эти сомнения еще в детстве.

Действительно, все пятидесятые и шестидесятые годы, словно грибы, вырастали организации, союзы, группы и даже партии самых различных оттенков. Простительно было нам, пацанам, верить, что мы дело делаем, напускать таинственность, конспирировать с собственной тенью, обманывать друг друга, делая вид, что всюду НАШИ и скоро наступит день 2. Но когда в лагере встречаешь сорокалетних людей, получивших по десятке за то же самое, только плечами пожмешь. Ведь даже нам хватило ума сообразить, что всю страну не соберешь в такую организацию.

Обыкновенно логика всех начинающих примерно одинакова, и танцуют они все от печки, то есть от истории КПСС. С детства мы помним по кинофильмам и книжкам, что сначала большевики создали партию, а потом, в глубоком подполье, упорно работая, распространяя "Искру" и "Правду", объединяли вокруг себя единомышленников и, наконец, совершили революцию. Следуя мудрой пословице, что у врага надо учиться, мы еще раз становимся жертвами пропаганды.

Мы забываем, что большевики работали в условиях свободы для создания тирании, а не наоборот; что существовала значительная свобода печати и свободная эмиграция, а все руководство сидело в Цюрихе или в Баден-Бадене. Мы забываем, что была их горстка профессиональных революционеров, хорошо снабжавшаяся деньгами; что вся тайная полиция того времени умещалась в двухэтажном домике, в котором сейчас и районное отделение милиции не поместится; что, даже несмотря на это, ловили большевиков чуть не каждый день. Но никто не давал им за пропаганду 10 лет тюрьмы, а ссылали их в ссылку, откуда только ленивый не бежал.

Основные их пропагандистские книги - "Капитал" и прочая "классика" - свободно и легально печатались в России, даже в тюремных библиотеках выдавались. Газетки же их печатались за границей и, благо было свободно, ввозились через практически неохраняемую границу в Россию. Да и тиражи-то у них не превышали двух-трех тысяч. Уже в который раз покупаемся мы на коммунистическую пропаганду и забываем, что никакой революции большевики не сделали, а развили свою деятельность только после февральской революции - в условиях полной свободы, да еще на немецкие деньги. Тайной же полиции у Временного правительства не было вообще.

Как могут взрослые люди всерьез верить, что революции происходят в результате работы какой-нибудь подпольной организации? В стране, где легально существовали оппозиционные партии, процветало частное предпринимательство и не было паспортной системы, - экая трудность быть в подполье! Особенно если за это на каторгу не шлют. Разве трудно во Франции или Англии создать подпольную партию? Только вот зачем, когда можно легально?

И вот из-за этого-то пропагандистского наваждения у нас лет двадцать люди бились, копируя мифическую большевистскую революцию, - да и сейчас еще не у всех выветрилось. И стоит только собраться трем единомышленникам, как тут же начинают соображать - как назвать свою партию. Затем пишут устав, программу, и все садятся в тюрьму.

Встречал я партии из двух человек, из пяти, из двенадцати. Самая большая - ВСХСОН - насчитывала примерно до ста человек. Только и успели, что написать глупую программу и почитать Бердяева, да и то не все. (Как будто без всяких организаций полстраны не прочитало Бердяева!) Самая маленькая партия, которую я встречал, состояла из одного человека по фамилии Федорков и называлась ПВН, что значит Прямая Власть Народа. Так его все в тюрьме и называли - ПВН, даже надзиратели. Был он часовщик из Хабаровска, лет 50, маленький, полный, подвижный, словно ходики. Поначалу все спорил, доказывал нам преимущества прямой власти народной, потом привык, смирился - ПВН так ПВН, черт с вами. Долго ломали голову в КГБ, что с ним делать, - не судить же одного человека за создание политической партии! Потом плюнули и посадили в сумасшедший дом.

Вспоминая теперь все партии и союзы, которые мне приходилось встречать, я с гордостью отмечаю, что мы в свои 15 - 16 лет создали не только самую многочисленную, но и самую законспирированную организацию, существовали дольше всех и ни разу не провалились. Секрет наш был очень прост: мы вовлекали только своих сверстников, а в этом возрасте еще не бывает агентов КГБ и люди искреннее, чище. А самый большой наш секрет - мы ничего не делали: не писали программ, не произносили клятв, не хранили списков, не вели протоколов наших сходок, и даже говорить на политические темы запрещалось, даже названия у нас не было. И если бы другие нелегальные организации просуществовали столько же, сколько и мы, дошли бы до своего естественного предела, то и они поняли бы невозможность и ненужность нелегальщины. Пришли бы к этому, так сказать, экспериментально.

Нам повезло больше - мы пережили этот опасный этап в раннем возрасте. И уж много позднее, совсем в другие времена, поняли другую, еще более важную истину: к демократии не идут подпольным путем. Нельзя учиться у врагов, если хочешь быть не таким, как они. Подполье рождает только тиранию, только большевиков любого цвета. Тогда я лишь заметил, что наш руководитель, получив в руки безграничную власть подполья, больше думал о личной своей власти, чем о судьбах мира. Но я еще не сообразил, что наткнулся на непреложный закон, а подумал только: "Для чего ж ему все это нужно?"

назад | наверх | оглавление | вперед

ОБСУДИТЬ НА НАШЕМ ФОРУМЕ | В БЛОГЕ