Много я видел человеческих смертей на Севере - пожалуй, даже слишком много
для одного человека, но первую виденную смерть я запомнил ярче всего.
Той зимой пришлось нам работать в ночной смене. Мы видели на черном небе маленькую
светло-серую луну, окруженную радужным нимбом, зажигавшимся в большие морозы.
Солнце мы не видели вовсе - мы приходили в бараки (не домой - домом их никто
не называл) и уходили из них затемно. Впрочем, солнце показывалось так ненадолго,
что не могло успеть даже разглядеть землю сквозь белую плотную марлю морозного
тумана. Где находится солнце, мы определяли по догадке - ни света, ни тепла
не было от него.
Ходить в забой было далеко - два-три километра, и путь лежал посреди двух огромных,
трехсаженных снежных валов; нынешней зимой были большие снежные заносы, и после
каждой метели прииск отгребался. Тысячи людей с лопатами выходили чистить эту
дорогу, чтобы дать проход автомашинам. Всех, кто работал на расчистке пути,
окружали сменным конвоем с собаками и целыми сутками держали на работе, не разрешая
ни погреться, ни поесть в тепле. На лошадях привозили примороженные пайки хлеба,
иногда, если работа затягивалась, консервы - по одной банке на двух человек.
На тех же лошадях отвозили в лагерь больных и ослабевших. Людей отпускали только
тогда, когда работа была сделана, с тем чтобы они могли выспаться и снова идти
на мороз для своей "настоящей" работы. Я заметил тогда удивительную
вещь - тяжело и мучительно трудно в такой многочасовой работе бывает только
первые шесть-семь часов. После этого теряешь представление о времени, подсознательно
следя только за тем, чтобы не замерзнуть: топчешься, машешь лопатой, не думая
вовсе ни о чем, ни на что не надеясь.
Окончание этой работы бывает всегда неожиданностью, внезапным счастьем, на которое
ты как будто никак и не смел рассчитывать. Все веселы, шумны, и на какое-то
время будто нет ни голода, ни смертельной усталости. Наскоро построясь в ряды,
все весело бегут "домой". А по бокам поднимаются валы огромной снеговой
траншеи, валы, отрезающие нас от всего мира.
Метели давно уже не было, и пухлый снег осел, поплотнел и казался еще мощнее
и тверже. По гребню вала можно было пройти не проваливаясь. Оба вала в нескольких
местах были прорезаны перекрестной дорогой.
Часам к двум ночи мы приходили обедать, наполняя барак шумом намерзшихся людей,
лязгом лопат, громким говором людей, вошедших с улицы, говором, который лишь
постепенно стихает и глохнет, возвращаясь к обычной человеческой речи. Ночью
обед был всегда в бараке, а не в мерзлой столовой с выбитыми стеклами, столовой,
которую все ненавидели. После обеда те, у кого была махорка, закуривали, а тем,
кто махорки не имел, товарищи оставляли покурить, и в общем выходило так, что
"задохнуться" успевал каждый.
Наш бригадир, Коля Андреев, бывший директор МТС, а сущий заключенный, осужденный
на десять лет по модной пятьдесят восьмой статье, ходил всегда впереди бригады
и всегда быстро. Бригада наша была бесконвойная. Конвоя в те времена не хватало
- этим и объяснялось доверие начальства. Однако сознание своей особенности,
бесконвойности для многих было не последним делом, как это ни наивно. Бесконвойное
хождение на работу всем по-серьезному нравилось, составляло предмет гордости
и похвальбы. Бригада действительно и работала лучше, чем потом, когда конвоя
стало достаточно и андреевская бригада была уравнена в правах со всеми остальными.
Нынешней ночью Андреев вел нас новой дорогой - не низом, а прямо по хребту снежного
вала. Мы видели мерцанье золотых огней прииска, темную громаду леса влево и
сливавшиеся с небом далекие вершины сопок. Впервые ночью мы видели свое жилье
издали.
Дойдя до перекрестка, Андреев вдруг круто повернул вправо и сбежал вниз прямо
по снегу. За ним, покорно повторяя его непонятные движения, посыпались гурьбой
вниз люди, гремя ломами, кайлами, лопатами; инструмент никогда не оставляли
на работе, там его крали, а за потерю инструмента грозил штраф.
В двух шагах от перекрестка дороги стоял человек в военной форме. Он был без
шапки, короткие темные волосы его были взъерошены, пересыпаны снегом, шинель
расстегнута. Еще дальше, заведенная прямо в глубокий снег, стояла лошадь, запряженная
в легкие сани-кошевку.
А около ног этого человека лежала навзничь женщина. Шубка ее была распахнута,
пестрое платье измято. Около головы ее валялась скомканная черная шаль. Шаль
была втоптана в снег, так же как и светлые волосы женщины, казавшиеся почти
белыми в лунном свете. Худенькое горло было открыто, и на шее справа и слева
проступали овальные темные пятна. Лицо было белым, без кровинки, и, только вглядевшись,
я узнал Анну Павловну, секретаршу начальника нашего прииска.
Мы все знали ее в лицо хорошо - на прииске женщин было очень мало. Месяцев шесть
назад, летом, она проходила вечером мимо нашей бригады, и восхищенные взгляды
арестантов провожали ее худенькую фигурку. Она улыбнулась нам и показала рукой
на солнце, уже отяжелевшее, спускавшееся к закату.
- Скоро уже, ребята, скоро! - крикнула она.
Мы, как и лагерные лошади, весь рабочий день думали только о минуте его окончания.
И то, что наши немудреные мысли были так хорошо поняты, и притом такой красивой,
по нашим тогдашним понятиям, женщиной, растрогало нас. Анну Павловну наша бригада
любила.
Сейчас она лежала перед нами мертвая, удавленная пальцами человека в военной
форме, который растерянно и дико озирался вокруг. Его я знал гораздо лучше.
Это был наш приисковый следователь Штеменко, который "дал дела" многим
из заключенных. Он неутомимо допрашивал, нанимал за махорку или миску супа ложных
свидетелей-клеветников, вербуя их из голодных заключенных. Некоторых он уверял
в государственной необходимости лжи, некоторым угрожал, некоторых подкупал.
Он не давал себе труда раньше ареста нового следственного познакомиться с ним,
вызвать его к себе, хотя все жили на одном прииске. Готовые протоколы и побои
ждали арестованного в следственном кабинете.
Штеменко был именно тот начальник, который при посещении нашего барака месяца
три назад изломал все арестантские котелки, сделанные из консервных банок, -
в них варили все, что можно сварить и съесть. В них носили обед из столовой,
чтобы съесть его сидя и съесть горячим, разогрев в своем бараке на печке. Поборник
чистоты и дисциплины, Штеменко потребовал кайло и собственноручно пробил днища
консервных банок.
Сейчас он, заметив Андреева в двух шагах от себя, схватился за кобуру пистолета,
но, увидев толпу людей, вооруженных ломами и кайлами, так и не вытащил оружия.
Но ему уже крутили руки. Это делалось со страстью - узел затянули так, что веревку
потом разрезать пришлось ножом.
Труп Анны Павловны положили в кошевку и двинулись в поселок, к дому начальника
прииска. С Андреевым туда пошли не все - многие бросились скорей в барак, к
супу.
Долго не отпирал начальник, разглядев сквозь стекло толпу арестантов, собравшихся
у дверей его дома. Наконец Андрееву удалось объяснить, в чем дело, и он, вместе
со связанным Штеменко и двумя заключенными, вошел в дом.
Обедали мы в эту ночь очень долго. Андреева водили куда-то давать показания.
Но потом он пришел, скомандовал, и мы пошли на работу.
Штеменко вскоре осудили на десять лет за убийство из ревности. Наказание было
минимальным. Судили его на нашем же прииске и после приговора куда-то увезли.
Бывших лагерных начальников в таких случаях содержат где-то особо - никто никогда
не встречал их в обыкновенных лагерях.
1956
Варлам Шаламов
Колымские рассказы
ПЕРВАЯ СМЕРТЬ
--*--*--*--*--*--*--*--*--*--*--*--*--*--*--*--*--*--